Джером К. Джером. “Как мы писали роман”

– возвращалась обратно после испытания в хорошем настроении. Он усердно
греб и пел, повязав носовой платок вокруг головы, чтобы не унесло шляпу,
а она улыбалась ему, стараясь одной рукой удержать зонтик, а другой
управлять лодкой.
Можно найти только два объяснения того, почему люди бывают веселыми
на реке во время дождя. Одно из них я отверг, так как оно невероятно и
говорит не в пользу людей. Второе – говорит в их пользу, и, приняв его,
я поклонился этой промокшей, но веселой паре, когда она проплывала мимо.
В ответ они помахали рукой, и я долго смотрел им вслед, пока они не
скрылись в дымке.
Я склонен думать, что эти молодые люди счастливы и до сих пор, если
они живы. Может, судьба была милостива к ним, может – нет, но в любом
случае я склонен думать, они счастливее большинства людей.
Шторм бушевал ежедневно с такой яростью, что иногда, преждевременно
истощив силы, отказывался от своих намерений. В этих редких случаях мы
сидели на палубе и наслаждались непривычной роскошью – дышали свежим
воздухом.
Я хорошо помню эти редкие приятные вечера: река, светящаяся изнутри
от затонувшего в ней света, желтые отмели, в которых таится ночь, небо,
выметенное штормом, кое-где украшенное звездами, подобными
драгоценностям.
Было восхитительно приятно в течение часа или двух не слышать
сердитого стука дождя и лишь внимать плеску рыб и легкому шуму воды,
вызванному какой-нибудь, водяной крысой, украдкой пробирающейся среди
тростников, или прислушиваться к непрестанному щебету немногочисленных,
еще не заснувших птиц.
Вблизи от нас жил старый коростель. Он самым возмутительным образом
будоражил всех остальных птиц и мешал им спать. Аменда, которая выросла
в городе, сначала приняла его за дешевый будильник и недоумевала, кто
его заводит и почему это делают всю ночь напролет, – а главное, почему
его не смазывают.
За свой непристойный концерт он принимался с наступлением сумерек,
как раз в то время, когда любая порядочная птица готовится к ночному
отдыху. В нескольких ярдах от его жилища гнездилось семейство дроздов, и
коростель приводил их в неистовство.
– Этот дурак снова принялся за свое, – говорила дроздиха. – Если ему
непременно хочется трещать, почему он не может делать это днем?
(Разумеется, говорила она на языке птичьего щебета, но я убежден, что
даю точный перевод.)
Спустя некоторое время молодые дрозды просыпались и начинали
чирикать, и тогда мать прямо бесилась от гнева.
– Неужели ты не можешь сказать ему что-нибудь? – возмущенно кричала
она своему супругу. – Разве, по-твоему, бедные малютки могут спать,
когда всю ночь продолжается этот отвратительный шум? Живешь словно на
лесопилке.
Тогда дрозд-самец высовывал голову из гнезда и кричал взволнованно,
но вежливо:
– Эй, как вас там, послушайте! Не можете ли вы успокоиться хоть на
минуту! Моя жена говорит, что дети не в состоянии заснуть. Это нехорошо
с вашей стороны, честное слово!
– Заткнись! – громко Отвечал ему коростель. -Лучше заставь молчать
свою жену. Тебе и с ней-то не справиться.
И он продолжал трещать громче прежнего. Тогда вмешивалась в ссору
черная дроздиха, жившая несколько поодаль.
– Его надо хорошенько отлупить, а не разговаривать с ним. Если бы я
была мужчиной, я так бы и поступила. (Это замечание дроздиха делала
тоном уничтожающего презрения, и, по-видимому, оно находилось в связи с
некой предшествующей дискуссией.)
– Вы совершенно правы, мадам, – отвечала соседка. – Именно это я и
твержу своему мужу, но он (голос все повышался, так что слышать ее могла
любая леди в окрестности), но он не двинется с места-о нет! -даже если
бы я и дети умирали перед его глазами от всех этих бессонных ночей.
– Он не исключение, дорогая, – высвистывала черная дроздиха, – все
они таковы! -и продолжала скорее огорченно, нежели сердито. – Но можно
ли .их, несчастных, винить? Кто лишен настоящей птичей души, не волен
над собой! ”
Я напряг слух, чтобы услыхать, прошибли ли эти колкости черного
дрозда, но с его стороны доносился лишь явно подчеркнутый храп.
К этому времени все птицы на прогалине уже бодрствовали, выражая по
адресу коростеля суждения, которые могли бы задеть менее черствую
натуру.
– Разрази меня гром, Биль, – чирикал какой-то нахальный луговой
воробей, и голос его покрывал общий галдеж, – если этот джентльмен не
воображает, будто он поет!
– Не его вина, – отвечал Биль с издевательским сочувствием. – Кто-то
сунул монету в щелку, и он сам уже не в состоянии остановиться.
Взбешенный смехом молодых птиц, коростель старался доставить всем еще
больше, неприятностей и принимался с изумительным, совершенством
изображать, как точат заржавевшую пилу стальным напильником. Но тут
старый ворон, с которым опасно было шутить, сердито кричал:
– Довольно! Прекратить! Или я спущусь и клюну тебя так, что твоя
дурацкая башка слетит с плеч!
И тут на четверть часа наступала тишина, но потом все начиналось
сызнова.

Глава V

Браун и Мак-Шонесси приехали вместе в субботу вечером. Едва они
успели обсохнуть и напиться чаю, как мы принялись за работу.
Джефсон прислал открытку, где писал, что присоединится к нам только
поздно вечером. Браун предложил до его приезда заняться сюжетом.
– Пусть каждый из нас, – сказал он, – придумает, сюжет. Потом мы
сравним их и выберем лучший.
Так мы и поступили. Сюжеты я позабыл, но помню. что при последовавшем
отборе каждый настаивал на своем собственном и так обиделся за жестокую
критику, которой подвергся со стороны остальных, что разорвал запись в
клочья. Следующие полчаса мы сидели и курили молча.
Когда я был. молод, я жаждал услышать чужое мнение обо мне и обо
всем, созданном мною; теперь я больше всего стремлюсь к тому, чтобы
как-нибудь уклониться от этого. Если в те времена мне сообщали, что
где-то обо мне напечатано полстроки, я готов был исходить пешком весь
Лондон, чтобы добыть экземпляр газеты. Теперь, при виде целого столбца,
в заголовке которого красуется мое имя, я спешно свертываю газету,
откладываю ее в сторону и, подавляя естественное желание узнать, что там
написано, говорю: “Зачем это тебе? Это только выбьет тебя из колеи на
весь день”.
В юности у меня был друг. С тех пор в мою жизнь входили другие друзья
– подчас весьма дорогие и близкие мне, – но ни один из них не стал для
меня тем, чем был тот… Ибо он был моим первым другом, и мы жили с ним
в мире, который был просторнее нынешнего: в том мире было больше и
радости и горя, и в нем мы любили и ненавидели глубже, чем любим и
ненавидим в более тесном мирке, где мне приходится существовать теперь.
У моего друга была страсть, свойственная многим молодым людям: он
обожал, чтобы его критиковали, и у нас стало обычаем оказывать друг
другу это внимание. В то время мы не знали, что, прося о “критике”,
имели в виду одобрение. Мы думали, что сильны – это обычно бывает в
начале боя – и в состоянии выслушивать правду.
Согласно, установившемуся обычаю, каждый из нас указывал другому на
его ошибки, и мы были так заняты этим, что нам не хватало времени
сказать друг другу слово похвалы.
Я убежден, что каждый из нас держался самого высокого мнения о
таланте своего друга, но наши головы были начинены глупыми поговорками.
Мы говорили себе: “Хвалить будут многие, но только друг скажет вам
правду”. Мы говорили также: “Никто не видит собственных недостатков, но
если кто-либо другой указывает на них, нужно быть благодарным и
стараться избавиться от них”.
Когда мы лучше познакомились с миром, мы поняли обманчивость подобных
представлений. Но было слишком поздно, так как зло уже свершилось.
Написав что-либо, каждый из нас читал свое произведение другому и,
окончив чтение, говорил: “Теперь скажи мне, что ты думаешь об этом, –
откровенно, как друг”.
Таковы были слова. Но в мыслях у каждого, хотя он мог и не знать
этого, было:
“Скажи мне, что это умно и хорошо, друг мой, даже если ты не думаешь
так. Мир очень жесток к тем, кто еще не завоевал его, и хотя мы и
напускаем на себя беззаботный вид, наши юные сердца кровоточат. Часто мы
устаем и становимся малодушными. Разве это не так, друг мой? Никто не
верит в нас, и в часы отчаянья мы сами сомневаемся в себе. Ты мой
товарищ. Ты знаешь, как много собственных чувств и мыслей я вложил в это
произведение, которое другие лениво перелистают за полчаса. Скажи мне,
что оно удалось, друг мой! Одобри меня хоть немного, прошу тебя!”
Но другой, полный критического азарта, который у цивилизованных людей
подменяет жестокость, отвечает скорее откровенно, нежели по-дружески.
Тогда автор сердито вспыхивает и обменивается со своим критиком гневными
репликами.
Как-то вечером друг прочел мне свою пьесу. В ней было много хорошего,
но были и промахи (бывают же пьесы с промахами); их-то я подхватил и
стал потешаться над ними. Я не мог бы отнестись к пьесе более едко, будь
я даже профессиональным критиком.
Едва я прекратил это развлечение, как он вскочил, схватил со стола
рукопись, разорвал ее пополам и швырнул в огонь (он был очень молод,
этого нельзя забывать), а потом, стоя передо мной с побелевшим лицом,
высказал мне, без всякой просьбы с моей стороны, все, что думал обо мне
и о моем искусстве. Пожалуй, незачем говорить, что после этого двойного
происшествия мы расстались в сильном гневе.
Я не видел его много лет. Дороги жизни многолюдны, и если мы
выпустили чью-то руку, нас скоро оттеснят далеко в сторону. Снова я
встретил его случайно.
Выйдя из Уайтхолла после банкета и радостно вдыхая свежий воздух, я
направился домой по набережной. Кто-то тяжелой поступью плелся под
деревьями и остановился, когда я поравнялся с ним.
“Вы не могли бы дать мне огонька, хозяин?” – слова прозвучали странно
и как-то не гармонировали с фигурой говорившего.
Я чиркнул спичку и подал незнакомцу, прикрыв рукой язычок пламени от
ветра. Когда слабый огонек осветил его лицо, я отшатнулся и выронил
спичку:
“Гарри!”
Он ответил коротким сухим смешком.
“Не знал, что это ты, – сказал он. – Я не остановил бы тебя”.
“Как ты дошел до этого, старина?” – спросил я, кладя руку ему на
плечо. Его пальто было грязное, засаленное, и я, поскорее отдернув руку,
постарался незаметно вытереть ее носовым платком.
“О, это длинная история, – небрежно ответил он, и слишком банальная,
чтобы ее стоило рассказывать. Некоторые поднимаются, как тебе известной
А некоторые опускаются. Говорят, у тебя дела идут неплохо”.
“Пожалуй, – ответил я, – я влез на несколько футов вверх по
обмазанному салом столбу и теперь стараюсь удержаться. Но мы говорим о
тебе. Не могу ли я что-нибудь сделать для тебя?”.
В это мгновение мы проходили под газовым фонарем. Он наклонился ко
мне, наши головы сблизились, и свет ярко и безжалостно осветил его лицо.
“Разве я похож на человека, для которого ты можешь что-нибудь
сделать?” – спросил он.
Мы молча шли бок о бок, и я придумывал слова, которые могли бы
произвести на него впечатление.
“Не беспокойся обо мне, – снова заговорил он, помолчав, – я чувствую
себя достаточно хорошо. Там, куда я опустился, на жизнь смотрят просто.
У нас не бывает разочарований”.
“Почему ты бежал, как жалкий трус? – вспылил я. – У тебя был талант.
Ты пробился бы, если б проявил больше упорства”.
“Возможно, – ответил он тем же ровным безразличным тоном.–Вероятно,
у меня не было нужной хватки. Думаю, что если бы кто-нибудь поверил в
меня, это могло бы помочь мне. Но никто в меня не поверил, и в конце
концов я сам утратил веру в себя. А когда человек теряет веру в себя, он
подобен воздушному шару, из которого улетучился газ”.
Я слушал его, возмущаясь и удивляясь. ” “Никто не верил в тебя! –
повторил я.- Но я-то, я всегда верил в тебя, ты это знаешь. Я…”
Тут я умолк, вспомнив нашу взаимную “откровенную критику”.
“В самом деле? – спокойно возразил он.- Ты никогда мне не говорил
этого. Прощай”.
Двигаясь по направлению к Стрэнду, мы дошли до окрестностей Савоя, и
он. скрылся в. одном из темных проходов.
Я поспешил за ним, окликая его по имени, и хотя некоторое время мне
казалось, что я слышу впереди его шаги, вскоре они слились со звуками
других шагов, так что, когда я добрался до площади, где стоит часовня, я
потерял его след.
Возле церковной ограды стоял полисмен. Я обратился
к нему с расспросами.
“Как выглядел это джентльмен, сэр?” – спросил он. “Высокий, худой,
очень грязно одетый, – его можно было принять за бродягу”.
“О, таких в городе много. Боюсь, что вам будет трудно разыскать его”,
– ответил полицейский.
Так я во второй раз услыхал, как замирали вдали шаги моего друга, и
знал, что больше никогда не услышу их приближения.
Продолжая путь, я раздумывал, – так же, как делал это и прежде и
потом, – стоит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий,
которые оно влечет за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше
благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые
валятся на нас во имя его.
Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии
нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены
гостиной.
Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал
паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не
ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, – что
говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было
ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том,. что он нацеливал свой
паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не
оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока
что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала -отмель,
иногда лодка, случалось – и пароход, а от шести до двенадцати раз в день
– наше речное жилье. То обстоятельство. что ему ни разу не удалось
пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к
человеку, который его строил.
Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это
мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о
стенку, сперва слева, а потом справа.
Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала,
что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это
было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому
она выскочила на палубу в ужасном гневе.
– Ты что думаешь? – кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева
и справа. – Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что
тебе .надо?
– Мне ничего не надо, – ответил парень, потирая уши, – я привез
джентльмена.
– Джентльмена? – переспросила. Аменда, оглядываясь, потому что не
видела никого. – Какого джентльмена?
– Толстого джентльмена в соломенной шляпе, – отвечал паренек,
растерянно озираясь.
– Где же он? – спросила Аменда.
– Не знаю, – испугался паренек. – Он стоял там, на Другом конце
парома, и курил сигару.
В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но
разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону.
– О, вот он! – заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая
облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, – он, должно
быть, свалился с парома!
– Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в
этом!
И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же
перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои
чувства, надрав паромщику уши.
Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что
мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно
хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был
самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось
сталкиваться, а сказать так – значит сказать очень много.
Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в
неделю каждое утро “помогал – нам .чем может”.
Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде,
знакомя ее с мальчишкой.
“Это Джеймс, Аменда, – сказал я, – он будет приезжать ежедневно в
семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он
будет помогать нам чем может”.
Аменда оглядела его.
“Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду”, –
заметила -она.
И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот
заставлял нас вскакивать с места и восклицать: “Что там произошло?” –
Аменда неизменно отвечала: “О мэм, это Джеймс помогает чем может”.
Он ронял все, что бы ни пытался поднять, опрокидывал все, к чему
прикасался, сбрасывал все, к чему приближался и что не было прикреплено
намертво, – а если оно было прикреплено намертво, падал сам: это был не
результат небрежности с его стороны, а, по-видимому, врожденный
недостаток. Я убежден, что никогда за всю жизнь ему не удалось донести
ведро воды, не разлив его по дороге. Одной из обязанностей Джеймса было
поливать цветы на палубе. К счастью для цветов, Природа в то лето
поставляла даровую выпивку со щедростью, которая могла удовлетворить
самого отъявленного пропойцу из мира растений; в противном случае на
нашем понтоне не осталось бы ни одного цветка – все они засохли бы.
Цветам никогда не доставалось от Джеймса ни капли. Воду он им носил, но
никогда не доносил до места. Как правило, он опрокидывал ведро до того,
как поднимал его на борт, и это было лучшее из всего, что могло
случиться, потому что вода попросту возвращалась в реку, не причинив
никому вреда. Изредка ему все же удавалось поднять ведро на борт, и
тогда он чаще всего опрокидывал его на палубу или в коридор. Карабкаясь
по лесенке на крышу каюты, он иногда взбирался до половины раньше, чем
происходила катастрофа. Дважды он почти достиг верха и однажды добрался
до самой крыши. Что произошло здесь в тот памятный день, навсегда
останется неизвестным. Сам Джеймс, когда его подняли на ноги, не мог
дать никакого объяснения. Надо полагать, что, возгордясь своим
необычайным достижением, он потерял голову и попытался свершить подвиги,
недоступные ему ни по жизненному опыту, ни по врожденным способностям.
Как бы то ни было, факт остается фактом: большая часть воды пролилась в
кухонную трубу, а сам парень и пустое ведро очутились на палубе прежде,
чем кто-либо понял, как это случилось.
Если ему больше нечего было опрокинуть, он делал все возможное, чтобы
опрокинуть самого себя. Он не мог с уверенностью переступить с парома на
понтон. В пятидесяти случаях из ста он ухитрялся зацепить ногой за цепь
или за шест парома и, падая, обтирал грудью палубу.
Аменда сочувствовала ему.
“Как твоей матери не стыдно!” – услыхал я как-то утром ее слова,
обращенные к нему. – Она так и не научила тебя ходить. Тебя до сих пор
надо водить на полотенце”.
Он был услужливый паренек, но туп до умопомрачения. В тот год на небе
появилась комета, и все только и говорили, что о ней. Однажды Джимми
сказал мне:
“Говорят, скоро здесь будет комета, сэр?” – Он сказал это так, словно
речь шла о цирковом представлении.
“Будет! – ответил я. – Она уже здесь. Разве ты не видел ее?”
“Нет, сэр”.
“Тогда посмотри на нее сегодня вечером. Это очень интересно”.
“Да, сэр, мне хотелось бы посмотреть. Говорят, она с хвостом, сэр?”
“Да, у нее очень красивый хвост”.
“Точно, сэр. Все говорят, что она хвостатая. А куда надо идти, чтобы
увидеть ее?”
“Никуда не надо ходить. Ты увидишь ее в собственном саду в десять
часов вечера”.
Он поблагодарил меня и, споткнувшись о мешок с картофелем, плюхнулся
головой вперед в свой паром и отчалил.
На следующее утро я спросил его, видел ли он комету. “Нет, сэр, я не
нашел ее”. “А ты искал?” “Да, сэр, искал. И очень долго”.
“Как же ты не увидел ее? – воскликнул я. – Ночь была достаточно
ясной. Где ты ее искал?”
“В нашем саду, сэр. Как вы мне сказали”. “А где именно в саду? –
вмешалась Аменда, которая случилась поблизости. – Под кустами
крыжовника?” “Да… повсюду”.
Оказалось, что он действительно искал ее: взял в конюшне фонарь и
обшарил весь сад в поисках кометы.
Но свой собственный рекорд глупости он побил тремя неделями позже.
Мак-Шонесси гостил тогда у нас и в пятницу вечером приготовил салат по
рецепту, полученному от своей тетки. Разумеется, в субботу утром все мы
были больны. Человек, отведавший блюда, приготовленного. Мак-Шонесси,
неизменно заболевает. Есть люди, пытающиеся объяснить это
глубокомысленными разговорами о “причинах и следствиях”. Сам Мак-Шонесси
настаивает, что это простое совпадение.
“Откуда вы можете знать, – говорит он, – что не заболели бы, если бы
не кушали этого? Выглядите вы сейчас неважно, это очевидно, и мне вас
жаль. Но неизвестно, что с вами было бы, если б вы не поели этого блюда:
возможно, вы были бы уже покойником. Весьма вероятно, что я спас вам
жизнь”.
И весь остаток дня он вел себя как человек, который спас вас от
могилы.
Едва появился Джимми, я сразу вцепился в него. “Джимми, – сказал я, –
немедленно беги в аптеку. Не останавливайся нигде. Попроси дать тебе
лекарство от расстройства желудка, вызванного отравлением овощами.
Попроси что-нибудь посильнее и столько, чтобы хватило на четверых. Не
забудь: средство от отравления овощами. Спеши, а то будет поздно”.
Мое волнение передалось парню. Он соскочил обратно на паром и стал
отталкиваться изо всех сил. Достигнув берега, он исчез в направлении
поселка.
Прошло полчаса, но Джимми не возвращался. Ни у кого не хватало
энергии, чтобы отправиться вслед за ним. У нас было ровно столько сил,
сколько нужно, чтобы сидеть и вяло ругать его. По истечении часа мы все
почувствовали себя много лучше. Когда прошло полтора часа, мы были рады,
что он не вернулся вовремя, и только интересовались, что с ним
приключилось.
Вечером, проходя по деревне, мы увидели его сидящим у открытой двери
родительского домика. Он сидел там, закутанный в шаль, и вид у него был
больной, и измученный.
“Что с тобой, Джимми? – спросил я.- В чем дело? Отчего ты не вернулся
утром?”
“Я не мог, сэр, – отвечал Джимми, – мне было так плохо. Мать
заставила меня лечь в постель”.
“Ты выглядел здоровым сегодня утром, – сказал я.- Отчего же тебе
вдруг стало плохо?”
“От того лекарства, которое дал мне “мистер Джонс. Оно сразу свалило
меня с ног”.
Догадка озарила мой мозг.
“А что ты сказал” Джимми, когда пришел к мистеру Джонсу?” – спросил
я.
“То, что вы велели, сэр: чтобы он дал мне какое-нибудь лекарство от
растительного отравления. И чтобы оно было посильнее и чтобы его хватило
на четверых”.
“А что он ответил?”
“Он сказал, что это вздор, придуманный вами, сэр, и что для начала
мне достаточно порции на одного. Потом он спросил меня, не ел ли я снова
зеленые яблоки”.
“И ты сказал “да”?”
“Да, сэр, я сказал ему, что съел несколько штук, и он заявил, что
лекарство поможет мне и что, по его мнению, это послужит мне хорошим
уроком”.
“А ты не подумал, Джимми, что речь шла вовсе не о тебе, что ты
отлично себя чувствуешь и вовсе не нуждаешься в лекарстве?”
“Нет, сэр”.
“И неужели даже в глубине твоего сознания не шевельнулось подозрение,
Джимми?”
“Нет, сэр”.
Люди, которые не встречали Джимми, не верят в эту историю. Они
заявляют, что все ее предпосылки находятся в противоречии с законами,
управляющими человеческой природой, что ее детали не соответствуют
нормам вероятности. Те же; кто видел Джимми и разговаривал с ним, не
сомневаются ни в одном моем слове.
Появление Джефсона-6 существовании которого, надеюсь, читатель еще не
совсем забыл – значительно ободрило нас. Джефсон всегда чувствовал себя
отлично, когда все шло как нельзя хуже.
Не то чтобы он старался на манер Марка Тапли казаться бодрее всего
именно в тот момент, когда ему было особенно тяжело, – просто пустячные
неудачи и несчастья искренне развлекали и вдохновляли его. Многие из нас
умеют смеяться, вспоминая о пережитых неприятностях;
Джефсон был из философов более стойкого сорта: он умел извлекать
удовольствие из неприятностей в тот самый момент, когда они происходили.
Он приехал, промокнув насквозь, и посмеивался при мысли о том, что его
угораздило отправиться в гости на реку в такую погоду.
Его благотворное влияние смягчило суровые черты наших лиц, а к ужину
мы все – как надлежит истинным англичанам и англичанкам, желающим
наслаждаться жизнью, – больше не думали о погоде.

Глава VI
– Кошки, – сказал Джефсон как-то вечером, когда мы сидели в понтонном
домике, обсуждая сюжет романа, – кошки внушают мне огромное уважение.
Кошки и неконформисты представляются мне единственными существами в
мире, у которых совесть практически влияет на поступки. Понаблюдайте за
кошкой, совершающей что-либо низкое и плохое, – если она когда-нибудь
даст вам случай подглядеть за нею; заметьте, как она старается, чтобы
никто не застал ее в это время; и как быстро она прикинется, будто вовсе
не делала этого, что она даже и не собиралась это делать, что, напротив,
она хотела сделать нечто совсем другое. Иной раз можно подумать, что у
кошек есть нравственное начало.
Сегодня утром я наблюдал за вашей полосатой кошкой. Она ползла вдоль
крыши каюты, позади ящиков с цветами, подкрадываясь к молодому дрозду,
сидевшему на бунте каната. Жажда крови сверкала в ее глазах, убийство
таилось в каждой судорожно напряженной мышце ее тела. Судьба – в виде
исключения покровительствуя слабому – внезапно направила ее внимание на
меня, и тут она впервые обнаружила мое присутствие. На нее это
подействовало, как небесное видение на библейского преступника. В
мгновение ока она превратилась в совершен-. но другое существо. Хищный
зверь, ищущий, кого бы сожрать, вдруг исчез. На его месте сидел
длиннохвостый, покрытый шерстью ангел, глядевший в небо с выражением, в
котором была одна треть невинности и две трети восхищения красотами
природы. Ах, мне угодно знать, что она делает здесь? Так неужели я не
вижу, что она играет комочками земли? Разумеется, я не так испорчен,
чтобы вообразить, будто она хотела убить эту прелестную маленькую
птичку, – да благословит ее господь!
Теперь представьте себе старого кота, пробирающегося домой рано утром
после ночи, проведенной на крыше сомнительной репутации. Можете ли вы
вообразить живое существо, которое в меньшей мере стремилось бы привлечь
к себе внимание? “О, – словно слышите вы его слова, обращенные к самому
себе, – я и понятия не имел, что уже так поздно; как быстро летит время
в приятной компании. Надеюсь, что не встречу никого из знакомых, –
ужасно досадно, что так светло”. .
В отдалении он замечает полисмена и внезапно останавливается,
спрятавшись в тени. – “Что ему нужно, этому полисмену, да еще так близко
от нашей двери? – думает кот. – Пока он торчит здесь, мне нельзя войти.
-Он наверно увидит и узнает меня. И он способен рассказать обо всем
слугам”.
Кот прячется за тумбой для афиш и ждет, время от времени осторожно
выглядывая из-за угла. Однако полисмен, видимо, прочно обосновался на
этом месте, и кот начинает тревожиться и волноваться.
“Что ему там надо, этому дураку? – презрительно бормочет он, –
скончался он, что ли? Отчего он не двигается с места? Ведь он постоянно
предлагает другим проходить дальше. Тупой болван!”
Издали слышится крик: “Молоко!” – и котом начинает овладевать
смертельная тревога: “Господи! какая мерзость! Все успеют проснуться и
спуститься вниз прежде, чем я попаду домой. Ничего не поделаешь,
приходится рискнуть!”
Кот осматривается и колеблется. “Куда ни шло, если бы я не был таким
грязным и лохматым, – размышляет он. – В этом мире люди склонны видеть
во всем только дурное”.
“Что делать, – добавляет он, встряхнувшись, – ничего другого не
придумаешь, придется положиться на провидение: до сих пор оно не
подводило меня. Вперед!”
Он напускает на себя вид возвышенной печали, бросается вперед,
сохраняя на морде скорбное и задумчивое выражение.
Он явно стремится внушить людям мысль, что отсутствовал всю ночь по
случаю работы, связанной с Комитетом общественного призрения, и теперь
возвращается домой подавленный зрелищем, которое ему пришлось увидеть:
Он незаметно проскальзывает в дом через окно и едва успевает поспешно
облизать себя языком, как на лестнице раздаются шаги кухарки. Когда
кухарка входит в кухню, кот крепко спит, свернувшись комочком на коврике
перед камином. Стук открываемых ставен будит его. Он поднимается и
делает шаг вперед, зевая и потягиваясь.
“Господи! уже утро? – полусонно говорит он. – О, я превосходно
выспался, кухарка, и какой чудесный сон я видел про мою бедную маму”.
А вы говорите “кошки”! Это не кошки, а истинные христиане, только ног
у них больше, чем у человека.