Джером К. Джером. “Трое на четырех колесах”

если проживешь целую зиму, но ошеломляет при поверхностном осмотре.
Здесь нет такого веселья, как в Париже или Вене, которое скоро
приедается; очарование Дрездена тише, солиднее – по-немецки, и дольше
сохраняется – тоже по-немецки. Для любителя музыки Дрезден все равно что
Мекка для магометан: за пять марок можно достать кресло в опере, к
сожалению вместе с чувством будущей неприязни ко всем английским,
французским и американским оперным театрам.
Как-то неловко видеть в современном чинном и скромном Дрездене
памятник курфюрсту Августу Сильному, которого Карлейль называет
“греховодником”. Он оставил после себя тысячу детей и запирал излишне
требовательных, по его мнению, избранниц в тюрьмы и замки, где до сих
пор показывают комнаты, в которых они страдали и умирали. Много таких
замков рассыпано вокруг Дрездена – как костей на поле битвы, – и
описания этих развалин в путеводителях относятся к разряду тех, которых
воспитанным немецким барышням лучше не читать. Портрет этого
чувственного, грубого человека висит в прекрасном музее, который он
построил когда-то для боя диких зверей. Но в лице с нависшими бровями
видны энергия и вкус, которыми нередко отличаются чувственные натуры.
Дрезден обязан ему многими прекрасными сооружениями.
Но больше всего удивляют здесь путешественника электрические конки.
Огромные, чистые, длинные вагоны несутся по улицам со скоростью от
десяти до двадцати миль в час, огибая углы со смелостью
машиниста-ирландца. В них ездят все, за исключением офицеров, которым
это не разрешено; и носильщики с вещами, и разодетые дамы,
отправляющиеся на бал – все едут вместе. Поезд этой электрической конки
внушает большое почтение: все и все на улицах спешат дать ему дорогу;
если вы зазеваетесь и попадете под блестящие вагоны, но случайно
останетесь живы, то вас, поднявши, немедленно оштрафуют за недостаток
почтительности.
Как-то после завтрака Гаррис отправился погулять по городу один.
Когда мы в тот же вечер сидели в “Бельведере” и слушали музыку, он
довольно неожиданно объявил, что немцы начисто лишены чувства юмора.
– Почему ты так думаешь? – спросил я.
– Да вот сегодня, – отвечал он, – я хотел получше осмотреть город, и
поместился для этого на наружной площадке электрической конки, знаешь,
на этом…
– Stehplatz? *
– Вот именно. Ну ты, конечно, заметил, что вагоны внезапно трогаются
с места, внезапно останавливаются, а углы огибают, как ошалелые.
——- * Задняя площадка трамвая (нем.).

Я утвердительно кивнул головой.
– Нас было на площадке человек шесть, – продолжал Гаррис. – Я ведь
еще не привык, и когда вагон неожиданно двинулся – меня дернуло назад, и
я повалился прямо на толстого господина, стоявшего за мной; тот,
вероятно, тоже был не особенно тверд на ногах и, в свою очередь, чуть не
раздавил мальчика, державшего трубу в зеленом чехле. Ни один из них не
улыбнулся, оба только надулись. Я собрался было извиниться, когда вагон
вдруг замедлил ход – и я очутился в объятиях седого господина, похожего
на профессора, который стоял против меня. Представь себе, что и он не
улыбнулся! Ни один мускул не дрогнул на его лице!
– Может быть, он думал о чем-нибудь другом, – заметил я.
– Так не могли же все они думать о чем-нибудь другом: в продолжение
пути я не пропустил ни одного из них, на всех падал по несколько раз!..
Они уже знают, когда надо покрепче держаться на ногах, – и неужели же им
не казалось комичным то, как меня кидало во все стороны и я судорожно
хватался за всех соседей! Я не говорю, что тут был тонкий, изящный юмор
– но во всяком случае я насмешил бы у нас большинство публики. А немцы
лишь скроили утомленно-кислые мины, в особенности тот, на которого я
валился пять раз.
С Джорджем вышло в Дрездене маленькое приключение. На площади Старого
Рынка мы заметили магазин, в витринах которого были выставлены очень
красивые подушки, атласные, с вышивками ручной работы. В магазине,
собственно, торговали стеклом и фарфором, а эти подушки продавались
здесь, вероятно, по случаю. Мы часто проходили мимо, и Джордж каждый раз
останавливался и рассматривал их. Он говорил, что его тетке понравилась
бы такая подушка.
Джордж очень внимателен к своей тетке; он помнил о ней во время всего
путешествия: каждый день писал ей длинные письма, из каждого города
посылал подарки. По-моему, он слишком усердствует; я ему доказывал, что
эта тетка может встретиться с другими его тетками и рассказать обо всех
подарках: другие найдут племянника несправедливым – и выйдут
неприятности. У меня самого есть тетки. Я знаю, как осторожно надо себя
с ними держать. Но Джордж не слушается.
И вот в субботу после завтрака он попросил нас с Гаррисом подождать и
никуда не уходить, пока он сходит в этот магазин купить подушку. Мы
прождали довольно долго и удивились, когда он вернулся с пустыми руками.
На вопросы о подушке он отвечал, что ничего не покупал, что раздумал и
что его тетке вряд ли нужна подушка. Очевидно, ему не повезло; что-то
тут было нечисто. Мы старались разузнать, в чем дело, но напрасно; он
был неразговорчив; после двадцатого вопроса – или около того – он начал
отвечать совсем односложно.
Тем не менее вечером, когда мы остались вдвоем, он вдруг сам
заговорил откровенно:
– Эти немцы в некоторых случаях ужасные чудаки.
– А что такое? – спросил я.
– Да вот насчет подушки.
– Для тетки?
– Отчего же не для тетки? – Джордж взъерошился в одну секунду; я не
встречал ни одного человека, такого щепетильного относительно теток. –
Почему я не могу послать тетке подушку?..
– Не волнуйся, – отвечал я. – Я не спорю, я даже уважаю тебя за это.
Успокоившись, он продолжал:
– В окне, если помнишь, выставлено четыре штуки; все приблизительно
одинаковые и все с одинаковым ярлыком: “Цена 20 марок”. Я не могу
похвастаться глубоким знанием немецкого языка, но во всяком случае меня
везде понимают, и я, в свою очередь, понимаю, что мне говорят, –
конечно, если не гогочут по-гусиному. Ну вот, вхожу я в магазин. Ко мне
подходит миниатюрная девушка, хорошенькая и застенчивая – такая, от
которой ни в каком случае нельзя было ожидать ничего подобного! Я
никогда в жизни не был так поражен.
– Поражен? Чем?
Джордж имеет обыкновение перескакивать на самый конец, когда
рассказывает начало истории; это ужасно несносная привычка.
– Поражен тем, что случилось; тем, о чем я тебе рассказываю-. Она
улыбнулась и спросила, чего я желаю. Я прекрасно понял ее вопрос; нельзя
было ошибиться. Вот
я и положил на прилавок монету в двадцать марок и говорю:
– Пожалуйста, дайте мне подушку.
Она вытаращила на меня глаза так, как будто я спросил целую перину. Я
подумал, что она не расслышала, и повторил то же самое громче. Если б я
вздумал потрепать ее по подбородку, то и тогда ее лицо не могло бы
выразить большего удивления и негодования.
– Вы, вероятно, ошиблись, – сказала она. Мне не хотелось пускаться в
длинный разговор, в котором я действительно мог бы запутаться, поэтому я
указал пальцем на мои деньги и отвечал коротко и ясно:
– Ошибки нет. Дайте мне подушку. Подушку в двадцать марок.
Тут подошла другая продавщица, старше на вид. Когда первая повторила
ей мои слова, та страшно взволновалась, не хотела даже сначала поверить,
что я такой человек, которому может понадобиться подушка! Она сама
переспросила меня:
– Вы сказали, что вам нужна подушка?
– Я сказал это уже три раза и повторю в четвертый: мне нужна подушка!
– Этого вы не получите! – отвечала тогда старшая девица.
Я начал сердиться. Если бы мне в самом деле не была нужна подушка, я
мог бы выйти из магазина. Но я решил купить то, что хотел и что видел
собственными глазами в витрине, с надписями, которые доказывали, что эти
вещи лежат для продажи. Не обязан же я был объяснять им, для чего и для
кого мне нужна подушка! Заявление старшей девицы меня возмутило, и я
отвечал решительно:
– Нет, я получу подушку!
Кажется, это понятно и просто; а между тем девицы потребовали помощи:
к ним присоединилась еще третья – хорошенький чертенок с блестящими
глазами и задорной улыбкой. В другое время я не отказался бы поболтать с
ней, но в этот раз такое подкрепление показалось мне совершенно излишним
– целых три продавщицы из-за одной подушки! – Больше никого не было в
магазине; видимо, они представляли всю его силу.
Прежде чем первые две сообщили третьей половину нашего разговора – та
принялась фыркать от смеха; это была барышня именно из таких, которые
готовы фыркать каждую минуту. Тут они принялись трещать без перерыва,
поглядывая на меня каждую секунду, и скоро все трое начали давиться от
смеха, глупенькие девочки! Можно было подумать, что я какой-нибудь
клоун.
Когда третья из них отчасти подавила свое фырканье, то подошла ко мне
и спросила:
– А получив это, вы уйдете?
Я не понял ее сразу, и она повторила:
– Когда вы получите подушку… вы уйдете отсюда – сейчас же?
Я только о том и думал, чтобы уйти, и, понятное дело, согласился. Но
все-таки прибавил, что без подушки я из лавки не выйду, хотя бы мне и
пришлось остаться здесь на всю ночь.
Тогда она снова присоединилась к своим подругам. Я думал, что они
достанут мне с витрины подушку, и дело будет кончено. Но вместо того
произошла самая удивительная вещь: две первые идиотки встали за спиной у
третьей и начали подталкивать ее по направлению ко мне. Так они
приближались, продолжая давиться и фыркать, пока передняя не очутилась у
меня под самым носом. Понятное дело, я стоял, как ошалелый, – и прежде
чем успел что-нибудь сообразить, она поднялась на цыпочки, положила руки
мне на плечи и поцеловала меня! После этого, спрятав лицо в передник,
она убежала вместе с другой, а оставшаяся отворила мне дверь с такой
уверенностью, что я вышел на улицу, как во сне, оставив на прилавке
двадцать марок. Я не скажу, чтобы поцелуй мне был неприятен: но я его не
требовал – я ждал подушку!.. Мне неохота возвращаться теперь в эту
лавку. Я – ничего не понимаю.
– А что ты у них спрашивал? – спросил я.
– Подушку!
– Я знаю, что тебе нужна была подушка, но каким ты словом называл ее
по-немецки?
– “Ein Kuss”, – отвечал Джордж.
– Ну так тебе нечего жаловаться. Ты немножко спутал: “Kuss” значит
поцелуй, а не подушка, а подушка по-немецки – “ein Kissen”. Ты требовал
поцелуя за двадцать марок и – судя по твоему описанию третьей барышни –
можно сказать, что ты не переплатил. Но все же мне кажется, что лучше не
рассказывать об этом Гаррису: мне помнится, что у него тоже есть
тетка… Джордж согласился, что лучше не рассказывать.

ГЛАВА VIII
Мистер и мисс Джонс из Манчестера. – Достоинства какао. – Способ
достижения всеобщего мира. – Окна как соблазнительное средство для
доказательства прав. – Проводник, его пороки. – Судьба любителей
немецкого пива. – Гаррис и я делаем доброе дело. – Обыкновенная статуя.
– Идеальное место – без перца. – Женщина и город.

Мы сидели на большом Дрезденском вокзале в ожидании поезда в Прагу
или, вернее, в ожидании той минуты, когда предержащие власти выпустят
нас на платформу. Джордж, уходивший купить несколько книжек на дорогу,
вернулся с растерянными, круглыми глазами.
– Я их видел, – сказал он.
– Кого видел?
Он был так поражен, что даже не мог ответить связно:
– Там. Они идут сюда. Парой. Увидите сами. Я не шучу. Они живые.
Тогда в газетах много писали про морского змея, и в первую секунду
мне пришло в голову, что Джордж встретился с таинственным страшилищем;
но я скоро сообразил, что в центре Европы, за триста миль от берега
моря, это было бы невозможно. Не успел я переспросить его, как он
схватил меня за руку:
– Гляди! – Разве не правда.
Я повернулся и увидел то, что вряд ли случается часто видеть
англичанам, сидящим дома: путешествующего британца с дочерью – в таком
виде, какой считается для нас обязательным, по мнению континентальных
жителей. “Милорд” и “мисс”, во плоти и крови представлявшие оригинал
того, что по традиции изображается в европейских юмористических журналах
и на сценах, были перед нами воочию (если это нам только не снилось) –
безукоризненные до корней волос. Милорд был высок, худ, с желтыми
волосами, огромным носом и длинными торжественными бакенбардами,
введенными когда-то в моду любимцем публики, актером Дондрери. Поверх
костюма из крапчатой материи на нем было легкое пальто, почти до пят. С
белого пробкового шлема спускалась зеленая вуаль, на боку висел бинокль,
и в руке, обтянутой сине-зеленой перчаткой, он нес альпеншток, конец
которого возвышался над его головой.
Девица была длинная и угловатая. Я не сумею описать ее костюма; мне
мог бы помочь в этом только покойный дедушка, которому ее платье
показалось бы, может быть, более модным, чем мне. Я могу только сказать,
что из-под него, неизвестно к чему, видны были щиколотки (если читатель
позволит мне упоминать подобные вещи!), которые столь явно оскорбляли
эстетическое чувство, что их следовало бы прикрыть. Ее шляпа напомнила
мне старинную поэтессу, миссис Геманс. На ней были прюнелевые ботинки на
резинках, вязаные перчатки без пальцев, пенсне и саквояж, привязанный к
поясу; в руках она тоже несла альпеншток и общим видом походила на
узкую, длинную подушку на ходулях.
Гаррис бросился за своей фотографической камерой, но, конечно,
напрасно. Мы уже знаем, что если Гаррис мечется во все стороны, как
заблудившийся пес, и кричит: “Где моя камера? В какую пропасть она
провалилась?! Неужели никто не видал, где моя камера?” – то значит,
встретилось что-нибудь такое, что достойно фотографического снимка.
Их отличала не только наружность: медленно выступая, они глазели по
сторонам, рассматривая все подробно. У девицы был в руках “Путеводитель”
с разговорными фразами, а у джентльмена открытый том Бедекера; обращаясь
к носильщикам и лакеям, он хладнокровно тыкал их концом своего
альпенштока, чтобы привлечь внимание. А барышня восклицала: “Позор?” и
отворачивалась при виде каждой рекламы какао.
В последнем случае ей можно найти оправдание: неизвестно почему, но
фабриканты какао считают его питательность настолько большой, что для
дам, пьющих какао, не требуется не только никакой другой пищи, но даже
одежды: судя по расклеенным повсюду плакатам, в Англии для потребителей
какао достаточно одного ярда кисеи, а на континенте даже и то лишнее. Но
это между прочим.
Конечно, “англичане” немедленно привлекли всеобщее внимание. Их
французского языка никто не понимал, а пробуя говорить по-немецки, они
сами себя не понимали. Пользуясь возможностью помочь им, я подошел и
заговорил. Они были крайне любезны. Джентльмен объявил, что его фамилия
Джонс и что он родом из Манчестера, но, к моему удивлению, Манчестер был
ему очень мало знаком. Я спросил, куда они направляются; он отвечал, что
еще не знает, что это зависит от многих обстоятельств. Я спросил, не
мешает ли ему альпеншток на улицах многолюдного города; он признался,
что иногда мешает. Я спросил, не трудно ли ему различать предметы сквозь
вуаль; он объяснил, что вуаль предохраняет лицо от мух. Я обратился к
барышне с вопросом, не находит ли она ветер слишком холодным; она
отвечала, что находит – в особенности на углах.
Я, конечно, задал все эти вопросы не подряд, а среди разговора, и мы
расстались очень любезно.
Поразмыслив, я пришел к определенному выводу относительно подобных
явлений. Один господин во Франкфурте, которому я описал впоследствии
странную пару, говорил, что он видел их в Париже через три недели после
столкновения из-за Фашоды; а управляющий одного железоделательного
английского завода, встретясь со мной недавно в Страсбурге, вспоминал,
что он видел их в Берлине во время возбуждения, вызванного
трансваальским вопросом. По всей вероятности – это актеры, нанятые в
видах сохранения международного мира. Французское министерство
иностранных дел, желая унять озлобление толпы, требующей войны с
Англией, наняло эту удивительную парочку и отправило их гулять по
Парижу. Толпа, увидев живые образчики британских граждан, начала
смеяться, и негодование превратилось в веселье, так как невозможно
стремиться убить того, кто смешон. Успех этой уловки навел странствующих
актеров на мысль предложить свои услуги германскому правительству – и
это тоже, как видно, достигло благой цели.
Английскому правительству не следовало бы брезговать подобным
примером. Было бы полезно держать в распоряжении наших министерств в
Лондоне несколько толстых коротышек-французов и рассылать их по стране,
когда является необходимость: пусть бегают, подергивая плечами и уплетая
бутерброды с лягушками. Хорошо тоже было бы выпускать по временам ряд
неопрятно одетых немцев с длинными прядями неподстриженных волос; им
достаточно расхаживать, дымя трубками и говорить: “8о”. Наш народ
смеялся бы, замечая: “Как! Воевать с такими-то? Да ведь это глупо”.
Если правительство не согласно, я предложил бы этот способ “Лиге
мира”.
В Праге мы невольно задержались; это один из самых интересных городов
в Европе. Стены Праги дышут историей и поэзией; каждое ее предместье
было полем брани.
Это город, в котором действительно могла зародиться реформация и
Тридцатилетняя война.
Но невольно думается, что в Праге происходило бы вдвое меньше
волнений – если бы не соблазнительно-широкие окна старых зданий. Первая
из исторических катастроф началась там с того, что из окон ратуши
выбросили семь ратманов прямо на пики толпившихся внизу гуситов. Вторая
знаменитая буча была в старом замке на Градчанах, здесь выбросили из
окон имперских советников.
Если иные вопросы и решались миром, то, вероятно, потому, что они
обсуждались в темных подземельях; а окна представляют для истинного
пражанина слишком увлекательный довод для доказательства правоты.
В Теинской церкви стоит изъеденная червями кафедра, с которой
проповедывал Ян Гус. Здесь раздается теперь голос католического
священника, тогда как в далеком Констанце полузаросший плющем камень
обозначает место, где Гус и Иероним умерли на костре. История любит
посмеяться над человечеством!, В этой же Теинской церкви покоится прах
Тихо-де-Браге, известного астронома, который, однако, защищал старое
заблуждение, думая, что земля представляет центр вселенной.
По грязным, словно бы сплюснутым переулкам Праги не раз спешили
слепой Жижка и свободомыслящий Валленштейн. Крутые спуски и извилистые
улицы упорно осаждались легионами Сигизмунда и жестокими таборитами;
испуганные протестанты скрывались от императорских войск; в городские
ворота ломились саксонцы, баварцы и французы, а на мостах теснились
“святые” Густава Адольфа.
Присутствие евреев всегда составляло отличительную черту Праги.
Иногда они присоединялись к взаимной резне христиан друг с другом, и
флаг, развевающийся над сводами “Старо-новой школы” – одной из синагог –
доказывает, как храбро они помогали Фердинанду против
шведов-протестанток Еврейский квартал в Праге – “гетто” – один из
древнейших в Европе; восемьсот лет тому назад, -маленькие тесные
синагоги были переполнены молящимися, а их жены благоговейно слушали
из-за массивных стен с проделанными для этого отверстиями. Прилегающее к
“гетто” кладбище, “Дом живых” представляет место, где должны покоиться
останки каждого пражского еврея; поэтому с течением столетий тесное
место переполнилось костями, и могильные памятники лежат грудами, словно
вывернутые духом тех, кто борется за свое место под землею.
Стены “гетто” постепенно уничтожаются, но евреи все еще держатся
родного места, хотя там растет теперь новый великолепнейший квартал.
Когда мы были в Дрездене, нам советовали не говорить в Праге
по-немецки; расовая вражда чехов к немцам так сильна во всей Богемии,
что лучше не высказывать своей приверженности к народу, влияние которого
среди чехов уже не то, что было прежде.
Тем не менее мы говорили по-немецки: иначе нам пришлось бы совсем
молчать. Чешский язык считается очень древним и разработанным; в его
азбуке сорок две буквы – это для нас похоже на китайщину; такому языку
шутя не научишься. Мы решили, что безопаснее объясняться по-немецки, чем
рисковать. И действительно, никаких неприятностей не вышло. Может быть,
мы обязаны этим сообразительности, чуткости чехов: они могли заметить
какую-нибудь микроскопическую ошибку в грамматике, какой-нибудь намек на
иностранный акцент – и догадались, что мы не немцы! Впрочем, утверждать
этого я не могу.
Для безопасности мы все-таки взяли гида. Безупречного гида я никогда
не встречал; но у этого было два крупных недостатка. Первый из них
заключался в том, что он слабо говорил по-английски; даже трудно было
назвать это английским языком. Впрочем, его нельзя винить: он учился у
дамы-шотландки. Я порядочно понимаю шотландское наречье; для того, кто
не хочет отстать от современной английской литературы, это необходимо;
но все тонкости, да еще изменения по правилам немецкой грамматики, да
при славянском акценте – просто убивают всякую сообразительность!
Сначала нам постоянно казалось, что наш гид задыхается и вот-вот умрет у
нас на руках. Но в продолжение дня мы привыкли и отделались от
инстинктивного стремления валить его на спину и раздевать, лишь только
он открывал рот. К вечеру мы стали даже понимать половину его речи – и
таким образом открыли второй порок этого человека: оказалось, что он
изобрел средство для ращения волос и уговорил одного из местных
аптекарей изготовлять и продавать его. Половину времени он употреблял на
то, что описывал будущее счастливое состояние человечества – когда оно
будет пользоваться его снадобьем. Так как мы одобрительно прислушивались
к его восторженным звукам – полагая, что последние относятся к красоте
видов и построек, – то он увлекся окончательно, и не было никакой
возможности отвлечь его от излюбленной темы. Старинные дворцы и
развалины церквей вызывали в нем презрительное отношение, как пустяки,
потрафляющие болезненным декадентским вкусам. Что нам за дело до героев
с отбитыми головами? Какой смысл в изображениях лысых святых? Мы должны
интересоваться живущим человечеством – девушками с роскошными волосами и
юношами со свирепыми усами, какие изображены на этикетках “Коnrео”?,
-Подсознательно он разделял всю историю мира на две эпохи: старую – с
больным, озлобленным родом людским (до употребления “Коnreo”), и новую –
с веселым, круглолицым, счастливым человечеством (после появления
“Коnreo”). При подобных взглядах трудно быть гидом в средневековом
городе.
Он прислал нам по бутылке своего снадобья в гостиницу. Оказалось, что
мы настоятельно просили его об этом при самом начале знакомства. Я лично
не берусь ни хвалить, ни бранить новое средство: мне столько раз
приходилось испытывать разочарования, что я больше никаких средств не
пробую; и кроме того, “Коnrео” слегка пахнет керосином, что вовсе
неудобно для женатого человека. Джордж отослал все три бутылки своему
знакомому в Лидс.
– В Праге нам, в свою очередь, удалось оказать Джорджу серьезную
услугу. С некоторого времени мы стали замечать, что он сильно увлекается
пильзенским пивом; это восхитительный напиток, в особенности в жару – но
коварный! С ним надо быть осторожным; голова от него не кружится, а
между тем фигура портится ужасно. Въезжая в Германию, я всегда говорю
себе: “Ну, пива я пить не стану. Гораздо лучше местное вино с содовой
водой и изредка стакан воды из щелочного источника. А пива – никогда?
Или почти никогда.
Это благонамеренное решение; я советую придерживаться его всем
путешественникам. Только выполнить его трудно. Джордж, например, сразу
же отказался связывать себя обещанием.
– В умеренном количестве пиво даже полезно. Пара стаканов в день
никому не может принести вреда?
Может быть, Джордж и прав; нас тревожили не пара стаканов, а
полдюжины, которые он выпивал.
– Это надо прекратить, – сказал Гаррис. – Дело становится серьезным.
– Джордж объясняет это наследственностью, – отвечал я, – У них в роду
все страдали хронической жаждой.
– Так на это есть “Аполлинарис”: его можно пить с лимонным соком
сколько угодно. Меня беспокоит фигура Джорджа; он скоро потеряет всю
свою стройность, – беспокоился Гаррис.
Судьба благоприятствовала нашему намерению, и скоро план борьбы был
готов.
В это время в Праге для украшения города собирались воздвигнуть новую
статую – памятник кому-то, я забыл кому. Статуя была обыкновенная, как
полагается: человек с вытянутой шеей верхом на вздыбленном коне. Но
отдельные фрагменты статуи были чрезвычайно оригинальны: человек держал
в вытянутой руке не меч, а собственную шляпу с перьями; а у лошади,
вместо обычного для таких памятников роскошного водопада хвоста, торчал
такой жалкий огрызок, что поневоле являлось сомнение, стала ли бы кляча
с подобным хвостом гарцевать на задних ногах.
Памятник стоял на небольшой площади, недалеко от моста, но он был
установлен там временно: городские власти благоразумно решили сначала
провести опыт и убедиться – где самое лучшее место для памятника. С этой
целью с него были сняты три дощатые копии – простые и грубые, но такой
же величины: получились профили, на которые, конечно, невозможно было
смотреть вблизи, но на известном расстоянии они давали верное
представление об оригинале. Профили эти были расставлены на всех
подходящих для памятника местах: одна подле моста Франца-Иосифа, другая
на открытом месте за театром и третья посреди Вацлавской площади.
– Если Джордж всех этих статуй не заметил, – сказал Гаррис Смы с ним
гуляли вдвоем, так как Джордж остался в гостинице писать тетке письмо),
– то мы его исправим сегодня же вечером. Он станет опять и
добродетельным, и стройным.
За обедом мы осторожно исследовали почву; оказалось, что Джордж не
имеет представления о копиях статуи. И вот, отправившись вечером гулять,
мы повели его прямо к настоящему памятнику. Он хотел ограничиться, по
обыкновению, поверхностным осмотром и идти дальше, но мы подвели его
вплотную и настояли на том, чтобы внимательно осмотреть памятник. Четыре
раза “обвели мы Джорджа вокруг статуи, чтобы он запомнил мельчайшие
подробности; рассказали ему историю человека, которому сооружен
памятник, сообщили имя скульптора, точную величину и точный вес статуи.
Кажется, ему все это сильно надоело, но мы все-таки не отстали, пока он
не был насыщен информацией, как губка водой; он, наверное, ни о чем на
свете никогда не знал так много, как в тот вечер о памятнике. Отошли мы
наконец только с тем условием, чтобы завтра утром он пришел еще раз
полюбоваться статуей при дневном свете; и кроме того, заставили его тут
же, при нас, записать точно место, на котором стоит памятник.
Затем мы зашли в любимую пивную Джорджа, сели рядом и, пока он
угощался, рассказывали разные истории о людях, которые сходили с ума от
пива, умирали молодыми от пива и принуждены были расставаться с
прекрасными возлюбленными – тоже от пива.
Часов в десять мы тронулись домой. Было ветрено, мрачные рваные тучи
быстро неслись по небу, закрывая по временам бледную луну.
– Мы пойдем другой дорогой, – сказал Гаррис. – Можно вернуться в
гостиницу по набережной. Там должно быть дивно при лунном свете!
Пока мы шли, Гаррис рассказал историю об одном сумасшедшем, которого
он видел на свободе последний раз в такую же точно ночь: они шли вдвоем
по набережной Темзы, и знакомый страшно испугался: ему привиделась у
Вестминстерского моста статуя герцога Веллингтона – тогда как всем
известно, что она стоит на Пикадилли.
В эту минуту мы подошли к первой из трех копий. Она стояла на
маленькой загороженной площадке, прямо против нас, по другую сторону
улицы. Джордж внезапно остановился и прислонился к парапету набережной.
– Что такое? – спросил я. – Голова закружилась?
– Нет.. Меня всегда поражает, как все статуи похожи одна на другую…
– отвечал он глухим голосом, не открывая взгляда от темного силуэта.
– Я не могу с тобой согласиться, – заметил Гаррис. – Картины
действительно встречаются очень схожие, но в каждой статуе есть
что-нибудь своеобразное. Возьмем, например, хотя тот памятник, который
мы сегодня осматривали: он изображал всадника на коне; много бывает
всадников на конях, но не таких”
– Напротив, совершенно таких же! – раздраженно возразил Джордж. –
Вечно и лошадь та же самая, и всадник тот же самый! Глупо не соглашаться
с этим. Он, казалось, сердился на Гарриса. – Почему ты так думаешь? –
спросил я.
– Почему я так думаю? – И Джордж быстро повернулся ко мне; – Да ты
посмотри на эту штуку!
– На какую штуку?
– Да вот эту!.. Посмотри: та же лошадь с остатком хвоста стоит на
задних ногах, тот же человек без шляпы, тот же.