Джером К. Джером. “Трое на четырех колесах”

– Это ты рассказываешь, – перебил Гаррис, – о памятнике на
Рингплатце.
– Нет! Я говорю об этом памятнике!
– О каком “этом”? – спросил Гаррис. Джордж поглядел на него; но
Гаррис мог бы быть отличным актером: его лицо выражало только дружеское
сочувствие, смешанное с тревогой.
Джордж повернулся ко мне. Я постарался, насколько мог, придать своей
физиономии то же выражение, что было у Гарриса, прибавив от себя еще
легкую укоризну.
– Позвать тебе извозчика? – спросил я мягко и нежно. – Я сейчас найду
и позову!
– На кой мне дьявол извозчика? – вдруг крикнул Джордж с самой грубой
неблагодарнностью в голосе. – Да что вы, шутки не понимаете, что ли?..
Гулять с вами все равно что со старыми бабами! – И он быстро зашагал
через мост.
– Очень рад, что ты только пошутил, – сказал Гаррис, догоняя Джорджа.
– Я знаю один случай размягчения мозга, которое началось с того, что…
– Дурак!.. – перебил Джордж” – Все-то ты на свете знаешь.
Он был крайне груб.
Мы повели его мимо театра, говоря, что это самая короткая дорога; это
действительно была ближайшая дорога.
На площади за театром гордо вздымался деревянный всадник на коне.
Джордж взглянул – и опять остановился.
– Что с тобой? – ласково спросил Гаррис. – Не болен ли ты в самом
деле?
– Я не верю, что это самый близкий путь! – проговорил Джордж.
– Напрасно не веришь. Уверяю тебя, что ближе нет дороги.
– Все равно я пойду по другой. – И Джордж свернул в сторону, оставляя
нас позади.
Идя по Фердинандштрассе, Гаррис завел со мной разговор о сумасшедших
домах: он утверждал, что они недостаточно хорошо устроены в Англии: один
из его товарищей, находясь в сумасшедшем доме…
– У тебя, кажется, большая часть товарищей находится в сумасшедших
домах! – опять грубо перебил его Джордж, желая этим сказать, что Гаррис
выбирает себе друзей исключительно среди помешанных.
Но Гаррис не рассердился:
– Действительно, это странно, – проговорил он задумчиво и тихо, –
сколько моих товарищей сошли с ума?.. Иногда просто страшно делается.
На углу Вацлавской площади Гаррис, шагавший впереди, остановился и,
засунув руки в карманы, заметил с восхищением:
– Прелестное место, не правда ли?
Мы с Джорджем тоже взглянули вперед. На расстоянии двухсот метров, на
фоне бурного неба вздымался конь с жалким хвостом. Всадник, сняв шляпу,
указывал . ею прямо на луну. Это была самая лучшая из трех копий. При
таком освещении она создавала полную иллюзию оригинала.
– Если вам не трудно… – заговорил Джордж покорным, подавленным
голосом, без всяких признаков негодования или грубости, – если вам не
трудно, то нельзя ли позвать извозчика?..
– Мне так и казалось, что ты нездоров, – заметил Гаррис. – Голова
кружится?
– Немножко…
– Я это раньше заметил, только не хотел тебе говорить, – продолжал
Гаррис. – Тебе мерещится всякая чушь, не правда ли?
– Нет, нет! Я не знаю, что это такое.
– А я знаю, – торжественно и мрачно отвечал Гаррис: – Это последствия
неумеренного употребления немецкого пива! Я знал случай с одним
человеком, который…
– Пожалуйста, теперь не рассказывай!.. Я вполне верю, только у меня
странное чувство – не хочется ни о чем слушать…
– Это от пива: ты к нему не можешь привыкнуть.
– Вероятно!.. С сегодняшнего дня я больше пить не буду. Пиво мне
вредно.
Мы отвезли Джорджа домой и уложили в постель. Он был послушен, как
дитя, и все время благодарил нас.
Впоследствии, после дня, удачно проведенного на велосипедах и
отличного обеда, мы дали ему хорошую сигару, убрали все вещи с ближайших
столов и затем рассказали, как мы его вылечили.
– Вы говорите, сколько там было этих деревянных копий со статуи? –
спросил Джордж, когда мы кончили.
– Три.
– Только три? Это точно?
– Точно! – отвечал Гаррис. – А что?
– Нет, я так. Ничего. Но, кажется, Джордж не поверил другу. Из Праги
мы направились в Нюрнберг, через Карлсбад. говорят, что истинные немцы,
умирая, едут в Карлеcбад, как американцы – в Париж. Но это сомнительно:
удобств здесь нет никаких. Здесь полагается вставать в пять часов и
отправляться “гулять” вокруг шпруделя и оркестра музыки, в страшной
давке. Здесь слышно больше языков, чем при Вавилонском столпотворении.
Польские евреи, русская аристократия, китайские мандарины, турецкие
паши, норвежцы – имеющие такой вид, словно они только что сошли со
страниц Ибсена, – француженки с парижских бульваров, испанские гранды,
английские графини, черногорцы, миллионеры из Чикаго.. Здесь можно
достать всю роскошь современной цивилизации – за исключением перца.
Перец считается отравой для здешних пациентов; и те, кто не в состоянии
или не обязаны придерживаться диеты, выезжают на пикники в те места, где
можно на свободе насладиться перичной оргией.
Путешественника, ожидающего от Нюрнберга впечатлений средневекового
города, ждет разочарование. Романтических видов и поэтических уголков
здесь немало, но они окружены и скрыты современной архитектурой.
Собственно говоря, город – как женщина – настолько стар, насколько он
кажется старым; возраст Нюрнберга несколько замаскирован свежей краской,
штукатуркой и нарядным освещением; но, вглядевшись, легко заметить его
морщинистые, серые стены.

ГЛАВА IX
Гаррис нарушает закон. – Опасности, ожидающие услужливых людей. –
Преступления Джорджа. – Рай земной, с точки зрения молодого англичанина.
– Разочарования, ожидающие его в Англии. – Обилие развлечений в
Германии. – Закон о тюфяках. – Воспитанная собака. – Невоспитанный жук.
– Люди, которые делают то, что должны, делать. – Дети, которые делают
то, что должны делать – и другие дети. – Ограниченная свобода.

По пути из Нюрнберга в Шварцвальд каждый из нас умудрился попасть в
неприятную историю.
Началось с Гарриса. Мы были тогда в Штутгарте; это прелестный,
чистый, светлый городок – маленький Дрезден; даже лучше Дрездена, потому
что все близко и все небольшое: небольшая картинная галерея, небольшой
музей редкостей, половина дворца – и больше ничего; осмотрев все это,
можно гулять и наслаждаться с чистой совестью.
Гаррис начал с того, что выказал неуважение к властям; он оскорбил
сторожа; он принял его не за сторожа, а за пожарного, и назвал ослом.
Хотя в Германии не позволено называть сторожей ослами, но Гаррис в
данном случае был совершенно прав, Дело вышло таким образом; мы гуляли в
городском саду, когда Гаррису вздумалось перешагнуть через протянутую
над травой проволоку; рядом был выход из сада – настоящая калитка, но
Гаррису, вероятно, проще показалось прямо шагнуть на тротуар, что он и
сделал. Стоявший у калитки сторож немедленно указал ему на табличку:
“Durchgang verboten!” и объяснил Гаррису, что он совершил
противозаконный поступок, Гаррис поблагодарил (он уверяет, что не
заметил объявления, хотя оно, несомненно, там было), – и хотел идти
дальше; но сторож потребовал, чтобы он перешагнул обратно. Тогда Гаррис
логически заметил, что, переступая обратно, он вторично нарушит
предписание, чего не желал бы делать. Сторож сообразил справедливость
этого замечания и потребовал тогда, чтобы Гаррис сейчас же вошел опять в
сад через калитку и немедленно вышел через нее же обратно. Тут-то Гаррис
и назвал его ослом. Это стоило ему сорок марок и задержало нас в
Штутгарте на целый день.
Вслед за Гаррисом отличился я – украв велосипед. Я не хотел ничего
красть, я хотел лишь принести пользу. Мы были на платформе вокзала в
Карлсруэ, когда я заметил в товарном вагоне отходившего поезда велосипед
Гарриса.
Никого не было поблизости, чтобы помочь мне, и я в последнюю секунду
извлек его оттуда собственными руками и торжественно покатил по
платформе – как вдруг увидел настоящий велосипед моего друга,
прислоненный к стене за кучей жестяных сосудов с молоком. Очевидно, я
ошибся и “спас” чью-то чужую собственность.
Положение было не совсем удобное. В Англии я отправился бы к
начальнику станции и объяснил бы ему ошибку; но в Германии этим не
удовольствуются: здесь полагается водить человека по разным инстанциям,
чтобы он объяснил свой поступок по крайней мере шести разным лицам; а
если кого-нибудь из них не застанешь, или ему неохота слушать объяснения
в данную минуту, – то вас оставят переночевать до завтра. Ввиду этого я
решил поставить чужой велосипед в каком-нибудь укромном месте и затем
пойти прогуляться, не подымая шума. Заметив в стороне сарайчик,
казавшийся очень подходящим, я только успел подкатить к нему велосипед,
как меня усмотрел железнодорожный служащий в красной фуражке, похожий на
отставного фельдмаршала. Он подошел и спросил:
– Что вы здесь делаете с велосипедом?
– Хочу его убрать в сарай, чтобы не мешал на дороге. Я постарался
выразить тоном моего голоса, что оказываю этим любезность, но чиновник
был не из чутких людей; вместо благодарности он начал меня допрашивать;
– Это ваш велосипед?
– Не совсем, – отвечал я.
– Чей же он?
– Право, не могу вам сказать: я не знаю, чей он.
– Откуда же вы его взяли? – В этом вопросе зазвучала оскорбительная
подозрительность.
– Из товарного вагона, – отвечал я с достоинством, какое только мог
выразить в эту минуту. – Я просто ошибся, – прибавил я откровенно.
– Я так и думал, – сказал чиновник, не давая мне договорить, и в ту
же секунду свистнул.
О том, что последовало затем, вспоминать не интересно. Благодаря
судьбе – которая бережет некоторых из нас – в Карлсруэ у меня оказался
знакомый, пользующийся некоторым влиянием; это было крайне удачно, и мне
удалось выскользнуть из-под нависшего меча закона; но в местной полиции
до сих пор думают, что, выпустив меня сухим из воды, они сделали
страшный промах.
Вся эта история повергла нас в большое замешательство, из которого
последовало третье преступление. Мы потеряли Джорджа, и он отличился
пуще всех. Впоследствии выяснилось, что он ждал нас у дверей
полицейского управления; но нам очень хотелось уехать поскорее, мы его
не заметили, не подумали хорошенько и, решив, что он уехал вперед,
вскочили в первый же поезд, проходивший в Баден.
Бедный Джордж, устав от напрасного ожидания, пришел на вокзал и
убедился, что мы уехали вместе со всем багажом и его деньгами – бывшими
у меня в кармане, как у общественного кассира. Оставленный на произвол
судьбы, с несколькими мелкими монетами в кошельке, Джордж махнул рукой
на все законы и решил идти напролом, по пути позора и бесчестья.
Когда мы с Гаррисом прочли перечень всех его преступлений, указанных
в присланной из суда повестке, – у нас волосы стали дыбом.
Надо сказать, что путешествовать по Германии – дело довольно сложное.
Вы покупаете на станции билет с обозначением места, откуда и куда едете;
вы думаете, что этого достаточно, но сильно ошибаетесь. Поезд подходит;
вы стараетесь пробиться сквозь толпу и занять место, но кондуктор
отстраняет вас величественным мановением руки: где доказательства на
право проезда? Вы показываете билет; но он объясняет, что билет ничего
не значит; это лишь первый шаг теперь надо идти в кассу и прикупить
другой билет – на право проезда в скором поезде. Вы идете, покупаете и
возвращаетесь в радостном настроении, думая, что все треволнения
кончены. Действительно, вас пускают в вагон; но тут выясняется, что
сесть вы не имеете права. Вы обязаны взять третий билет – плацкарту – и
сидеть на указанном месте, пока вас не привезут, куда следует.
Я, право, не знаю, что может выйти, если человек купит первый билет,
дающий ему право проезда, но откажется от второго и третьего. Заставят
ли его бежать за поездом? Или позволят приклеить на себя билет и
поместиться в товарном вагоне?
И что сделают с пассажиром, который, имея добавочный билет для
скорого поезда, откажется купить плацкарту? Положат ли его на сетку для
зонтиков или позволят висеть за окном?
У Джорджа хватило денег только на билет третьего класса в
почтово-пассажирском поезде. Чтобы избежать разговоров с кондукторами,
он подождал, пока поезд тронется, и уже тогда вскочил в него. Тут и
начались преступления нашего друга, предусмотренные законом:
“Вскакивание в поезд на ходу”.
“Вскакивание в поезд, несмотря на замечание железнодорожного
служащего”.
“Езда в скором поезде с билетом для обыкновенного пассажирского”.
“Отказ доплатить разницу в цене”. (Джордж говорит, что он не
отказывался, а просто ответил, что у него нет добавочного билета и нет
денег, и предложил, вывернув карманы, все, что у него нашлось: около
тридцати пфеннигов).
“Проезд в вагоне высшего класса, чем указанный на билете”.
“Отказ доплатить за это разницу в цене”. (Джордж говорит, что, не
имея денег, он согласился перейти в третий класс, – но третьего класса в
поезде не было; предложил поместиться в товарном вагоне – но они об этом
и слушать не хотели).
“Сиденье на нумерованном месте”. (Ненумерованных мест не было вовсе).
“Хождение по коридору”. (Трудно сообразить, что ему оставалось
делать, когда они не позволяли сидеть даром).
Но объяснений в Германии не допускается, то есть им не придают
никакого значения, и путешествие бедного Джорджа от Карлсруэ до Бадена
обошлось в конце концов в такую цену, какую, по всей вероятности, не
платил еще ни один путешественник.
Легкость, с которой постоянно попадаешь в Германии в какую-нибудь
историю, наводит меня на мысль, что это идеальная страна для молодого
англичанина: студентам, молодым кандидатам на судебные должности,
офицерам запаса армии на половинном жалованье – развернуться в Лондоне
очень трудно: для среднего здорового юноши британской крови развлечение
тогда только доставляет истинное удовольствие, если оно является
нарушением какого-нибудь закона. То, что не запрещено, не может дать ему
полного удовлетворения. Попасть в затруднительное положение, “влететь в
историю” для юного англичанина – блаженство; а между тем в Англии это
требует большого упорства и настойчивости со стороны любителя
приключений.
Я как-то беседовал на эту тему с одним почтенным знакомым, церковным
старостой. Мы не без тревоги просматривали с ним 10 ноября (*) дневник
происшествий: у него есть собственные сыновья, а у меня на попечении
находится племянник, который, по мнению любящей матери, пребывает в
Лондоне для изучения инженерного искусства. Но знакомых имен среди
молодежи, взятой накануне в полицию, не числилось – и мы разговорились
об общем легкомыслии и испорченности юношества.
– Удивительно, – заметил мой друг, – как крепко держатся традиции.
Когда я был молод, этот вечер тоже обязательно кончался скандалом в
ресторане Крайтирион.
– Бессмысленно это! – заметил я.
– И однообразно! – Вы не можете себе представить, – говорил он, не
сознавая, что по его суровому лицу разливается мечтательное выражение, –
как может надоесть хождение по знакомой дороге в полицейский участок. А
между тем, что же нам оставалось делать? Положительно ничего! Если мы,
бывало, потушим фонарь на улице – придет человек и зажжет его опять;
если начнем оскорблять полисмена – он не обращает ни малейшего внимания,
как будто не понимает; а если понимает, то ему все равно. Когда находило
желание устроить потасовку со швейцаром у подъезда в театр, то это
кончалось большею частью его победой и пятью шиллингами отступного с
нашей стороны; полное же торжество

—- * “9 ноября сходятся два торжества: день рождения принца
Уэльского и вступление в должность нового лорда-мэра. – Примеч. перев.”

над ним обходилось в десять шиллингов. Это развлечение не привлекало
меня, и я испробовал однажды то, что считалось у нас верхом
молодечества: вскочил на козлы кеба, хозяин которого сидел в трактире –
на Дин-стрит, – и отъехал, изображая извозчика. На углу -первой же
площади меня подозвала барыня с тремя детьми, из которых двое ревели, а
третий наполовину спал. Прежде чем я успел сообразить, что следует
спастись бегством, она всунула малышей в кеб, заплатила мне вперед
шиллингом больше, чем следовало (так она сама сказала), и дала адрес,
куда вести детвору – на другой конец города. Лошадь оказалась уставшая,
и мы плелись битых два часа. Более скучного развлечения я в жизнь мою не
испытывал! Два раза отворял я окошечко и принимался уговаривать детей
вернуться к маме, но каждый раз младший подымал неистовый рев. Когда я
предлагал другим извозчикам взять у меня седоков, они большею частью
отвечали словами популярной тогда песни: “Не далеко ли, друг мой, ты
зашел?” Один из них предложил передать моей жене все прощальные
распоряжения, а другой обещал собрать шайку и освободить меня, когда
схватят.
Садясь на козлы, я представлял себе шутку совсем иначе: я думал о
том, как завезу какого-нибудь ворчливого старика, отставного военного,
миль за шесть от того места, куда ему нужно, в безлюдную местность, и
оставлю его на тротуаре браниться. Из этого могло бы выйти развлечение –
в зависимости от обстоятельств и от джентльмена, – но мне в голову не
приходило, что придется отвозить на конец города беспомощных ребятишек.
Да! В Лондоне, – заключил мой друг, – представляется очень мало
возможности развлечься на противозаконном основании.
Я советовал бы нашей молодежи, любящей пошуметь, отправляться на
время в Германию; не стоит только покупать сразу обратных билетов, так
как срок – два месяца, а в этот промежуток времени можно не успеть
выпутаться из всех последствий “развлечений”.
Здесь запрещается делать многое, что делать очень легко и очень
интересно; существуют целые списки запретных поступков, от которых
пришел бы в восторг молодой англичанин. Он может начать с самого утра –
стоит только вывесить из окна тюфяк: здесь запрещается вывешивать из
окон тюфяки. Дома он может вывеситься хоть сам – никому это не мешает, и
никто ему не запретит, лишь бы он не разбивал при этом окон и не вредил
прохожим. Затем, в Германии запрещается гулять по улицам в таком платье,
которое может показаться фантастическим: один мой знакомый шотландец,
приехав в Дрезден, провел всю первую неделю в спорах с саксонским
правительством из-за своего национального костюма. Его остановили на
улице и спросили, что он делает в этом платье. Он отвечал коротко и
ясно, что носит его. Они спросили, зачем он его носит. Он отвечал, что
для тепла. Они прямо заявили, что не верят, посадили его в карету и
отвезли в гостиницу. Понадобилось личное удостоверение английского
консула в том, что это действительно национальный шотландский костюм,
который носят почтенные, благонадежные люди. Дрезденские власти
принуждены были уступить, но вряд ли изменили свое внутреннее убеждение.
Когда один англичанин, приехавший в Германию охотиться со знакомыми
офицерами, показался верхом в охотничьем костюме у подъезда гостиницы, –
его живо забрали в полицию вместе с конем.
В Германии запрещается кормить на улицах лошадей, ослов и мулов –
своих, равно как и чужих. Если на вас найдет неудержимое желание
покормить чью-нибудь лошадь, вы должны уговориться об этом как следует и
явиться в назначенное место; там можете кормить сколько угодно.
Запрещается на улицах и вообще в публичных местах бить стекло и
посуду; а если разбили, обязаны подобрать все осколки. Я только не знаю,
что полагается с ними делать, так как ни оставлять их, ни выбрасывать
нигде не разрешается; остается или носить с собой по гроб жизни, или же
съесть – это, вероятно, можно.
Запрещается стрелять на улицах из самострела. Положим, никому не
приходит в голову стрелять на улицах из самострела – но немецкие законы
написаны не для одних нормальных людей, а также и для сумасшедших. В
Германии нет закона только насчет того, что запрещается стоять на голове
посреди улицы. Но в ближайшем будущем кто-нибудь из государственных
людей, сидя в цирке, живо сформулирует важный, упущенный в законах пункт
– и новое правило появится в числе других, аккуратно заключенное в
рамку, во всех публичных местах, с указанием штрафа за его нарушение.
Это большое удобство в Германии: здесь каждый вид дурного поведения
имеет определенный денежный эквивалент; сотворив какую-нибудь глупость,
вам не приходится проводить бессонную ночь, как у нас в Англии,
размышляя о том, что с вами за это будет: отделаетесь ли вы
предостережением, или придется заплатить сорок шиллингов, или же
попадете пред очи правосудия в неудачную минуту и придется отсиживать
семь дней ареста. Здесь все оценено заранее: вы можете выложить на стол
все наличные деньги, открыть “полицейский регламент” и составить
программу целого вечера из развлечений разнообразной стоимости.
Экономным людям я советовал бы начать с гулянья по неуказанной
стороне тротуара. Это самое дешевое из запрещенных удовольствий; если
выбирать безлюдные улицы, где полицейских мало, то весь вечер такого
гулянья обойдется в каких-нибудь три марки.
Запрещается в германских городах ходить по улицам скопом, в
особенности после захода солнца. Я не знаю, из скольких человек должна
состоять компания для того, чтобы она могла быть названа скопом – и
никто не мог дать мне точных объяснений. Я как-то спросил знакомого
немецкого офицера, который собирался в театр со своей женой, тещей,
пятью детьми, двумя племянницами и сестрой с ее женихом, – не рискует ли
он нарушить закон “о хождении скопом”. Мой знакомый осмотрел компанию и
сказал:
– Видите ли, мы все принадлежим к одному семейству.
– Да, но в параграфе ничего не говорится о “семейных скопах”; там
просто сказано: “запрещается ходить скопом”. Вы не обижайтесь, но мне,
право, кажется, что ваша компания подходит под это название. Я не знаю,
как взглянет полиция; я только хотел предупредить вас с своей точки
зрения.
Мой знакомый готов был тем не менее посмеяться над такой “точкой
зрения”, но его жена, не желая рисковать и испортить вечер в самом
начале, настояла, чтобы общество разделилось на две партии и сошлось
только в вестибюле театра.
Есть еще один заурядный человеческий порок, который в Германии
усиленно преследуют; выбрасывание из окна разных вещей. Кошки
оправданием не считаются. В начале моего пребывания в Германии я каждую
ночь несколько раз просыпался из-за кошачьих концертов; наконец
освирепев, я приготовил как-то вечером маленький арсенал: два-три куска
каменного угля, несколько твердых груш, пару свечных огарков, яйцо ,
вероятно, оно было лишнее, я его нашел на кухонном столе), пустую
бутылку от содовой воды и еще несколько предметов в том же роде. Когда
пришло время, я открыл окно и начал бомбардировку. Сомневаюсь, чтобы я
кого-нибудь ранил; я вообще не знаю ни одного человека, который хоть раз
в жизни попал бы в кошку, даже при дневном свете, – разве только, если
“целился во что-нибудь другое. Мне случалось видеть известных стрелков,
бравших королевские призы на состязаниях, которые без промаха попадают в
самое яблочко мишени, в бегущего оленя и т. п.; но пусть бы они лучше
попробовали попасть в обыкновенную кошку на расстоянии пятидесяти шагов.
Тем не менее раздражавшее меня кошачье общество разошлось; может
быть, им не понравилось яйцо: я и сам заметил, что яйцо не особенно
свежее, когда брал его в кухне. Как бы то ни было, но, считая дело
оконченным, я лег снова и собрался уснуть.
Через несколько минут грянул отчаянный звонок. Я попробовал оставить
его без внимания, но это оказалось невозможным. Пришлось одеть халат и
спуститься вниз. У дверей стоял полицейский; он был нагружен всеми теми
предметами, которые я метал в котов – кроме яйца.
– Это ваши вещи? – спросил он.
– Они были моими, но теперь я с ними расстался.
Кто хочет, может взять их себе. Если вы хотите – пожалуйста!
Он не обратил внимания на мое предложение и продолжал:
– Вы выбросили их из окна?
– Да, выбросил.
– Отчего вы их выбросили из окна? Немецкий городовой твердо знает
правила допроса; он никогда не пропустит ничего и спросит все по
порядку.
– Оттого, что мне кошки мешали, – отвечал я.
– Какие именно кошки вам мешали?
Постаравшись придать голосу побольше сарказма, я отвечал, что не знаю
какие, но прибавил, что если полиция соберет всех местных котов в
участок, то я согласен зайти и попробовать узнать их по голосу.
Немецкие городовые шуток не понимают – да, впрочем, это и к лучшему,
так как шутить с ними здесь запрещается под страхом крупного штрафа; они
это называют “непочтительностью к властям”.
В данном случае полицейский отвечал, что они не обязаны помогать
публике различать кошек, а просто заставят меня уплатить штраф.
Я спросил, что полагается делать в Германии, если нет возможности
спать из-за кошек. Он отвечал, что можно подать жалобу на их владельцев,
после чего полиция сделает им предупреждение и, если окажется нужным,
прикажет уничтожить животных; а когда я спросил, каким образом мне
разыскать владельца какой-нибудь кошки, то он, подумав, предложил
следовать за ней до места жительства. После этого я замолчал, а то
пришлось бы платить слишком много за “непочтительность к властям”; и без
того мне эта история обошлась в двенадцать марок. Меня интервьюировали
по этому случаю четыре полицейских, и никто из них не усомнился в
важности дела.
Однако есть еще более страшное преступление, перед которым все
остальные ничтожны это хождение по траве. Нигде, никогда и ни при каких
обстоятельствах в Германии ходить по траве не разрешается; ступить на
нее было бы таким же святотатством, как протанцевать матросский танец на
молитвенном ковре магометанина. Даже немецкие собаки воспитаны в
чувствах глубокого уважения к каждой лужайке, и если вы здесь встретите
собачонку, восторженно описывающую круги по траве, то можете быть
уверены, что она принадлежит бессовестному иностранцу. В Англии, желая
оградить место от собак, его окружают колючей проволочной сеткой; в
Германии же просто ставится доска с надписью: “Хождение запрещается” – и
ни один пес с немецкой кровью в жилах не подумает поставить на это место
лапу. Я видел в парке старика-немца, садовника, который осторожно шагнул
на траву в войлочных туфлях, поднял жука, серьезно опустил его на
дорожку и постоял, чтобы убедиться, что тот не вернется на прежнее
место. Бедный жук был пристыжен ужасно, поскорее спустился в канавку и
повернул на первую же дорожку с надписью: “Ausgang”.
Роль каждой дорожки в парках строго определена, и ходить, пренебрегая
указаниями, значит рисковать своей свободой и благосостоянием. Есть
дороги “для велосипедистов”, “для пешеходов”, “для верховой езды”, “для
легких экипажей”, “для тяжелых экипажей”, “для детей” и “для одиноких
дам”; меня поражает, почему нет еще специальных дорожек “для лысых” и
“для потерявших невинность женщин”. Это крупное упущение.
В дрезденском Большом саду я встретил однажды даму, стоявшую в полном
недоумении на месте схождения семи дорожек; над каждой из них была
надпись, строго воспрещавшая проход всем, кроме указанных лиц.
– Мне совестно вас беспокоить, – сказала дама, узнав, что я говорю
по-английски и читаю по-немецки, – но не можете ли вы объяснить, кто я и
куда обязана идти?
Я осмотрел ее внимательно и, придя к заключению, что она “взрослая” и
“пешеход”, указал ей соответствующую дорожку. Она посмотрела и пришла в
уныние:
– Но мне совсем не туда нужно? Не могу ли я пройти этим путем?
– Боже вас сохрани: это дорожка только для “детей”.
– Но я их не обижу! – заметила дама с улыбкой; действительно, трудно
было думать, чтобы она могла бы обидеть детей.
– Поверьте, сударыня, – отвечал я, – что я лично смело пустил бы вас
по этой дорожке, даже если бы там гулял мой старший сын. Но здесь с
законами шутить нельзя; вот ваша дорога – “Для взрослых пешеходов”, – и
я бы на вашем месте поспешил, потому что стоять и сомневаться тоже не
полагается.
– Но, повторяю вам, мне туда вовсе не нужно идти!
– Вот должно быть нужно туда идти! – ответил я, и мы расстались.
На всех скамейках в парке тоже сделаны надписи; немецкий мальчик,
чуть-чуть не сев от усталости на скамейку с надписью “Только для
взрослых”, с ужасом вскакивает, заметив свою ошибку, и осторожно садится
на другую, “Для детей”, стараясь не запачкать ее грязными сапогами.
Воображаю скамейку с надписью “Только для взрослых” где-нибудь у нас
в Риджент-парке! – Да все дети на пять миль в окружности сбежались бы,
чтобы постоять или посидеть на ней хоть чуточку, и вокруг происходила бы
отчаянная свалка из-за очереди. Ни одному “взрослому” не довелось бы
отдохнуть на этой скамье никогда, так как он не в состоянии был бы
пробиться сквозь толпу детишек.
А в Германии мальчуган покраснеет как рак от стыда, если ошибется, и
ему сделают замечание. И нельзя сказать, чтобы здесь о детях не
заботились: в определенных местах, на площадях, для них сложены кучи